И так до бесконечности. Франко уговаривал меня смириться с тем, что есть, и решить, что в данных обстоятельствах будет для меня лучше; Мариароза рисовала передо мной портрет Элеоноры, брошенной с грудным ребенком на руках, и предлагала: «Попробуй с ней поговорить – вот увидишь, вы поймете друг друга, она же твое зеркальное отражение, а ты – ее». «Что за чушь они несут, – думала я. – Почему я должна выслушивать подобные глупости от людей, которые ничего не понимают и не могут понять. Лила развернулась бы и ушла – она всегда так делает. Лила сказала бы: „Ты уже наломала достаточно дров. Плюнь им в рожу и беги!“ Любимый ее выход из любой ситуации». Но мне было страшно, а болтовня Мариарозы и Франко не только не помогла мне, но запутала еще больше. Я посмотрела на Нино. Какой он был красивый и как ловко подлизывался к моим дочкам. Он привел их к нам на кухню и как ни в чем не бывало сказал, обращаясь к Мариарозе: «Тетушка, какие прекрасные у вас племянницы!» При этом он коснулся пальцами ее обнаженного колена. Я увела его из дома, и мы пошли пройтись до базилики Сант-Амброджо.
Помню, было жарко. Мы шли вдоль красной кирпичной стены, над нами кружил пух платанов. Я сказала Нино, что мне нужно время, чтобы привыкнуть обходиться без него. Он ответил, что никогда не сможет жить без меня. «Конечно, – ответила я. – Ты вообще ни с кем расстаться не в состоянии». Он твердил, что все не так, что это все обстоятельства, что он должен сохранять эти отношения ради нас, чтобы быть со мной. Я поняла, что мне его не переубедить: он видел перед собой лишь бездну и был слишком напуган. Я проводила его до машины. Прежде чем завести мотор, он спросил меня: «Что ты думаешь делать?» Я промолчала. Я не знала ответа на этот вопрос.
Принимать решение мне пришлось несколько недель спустя: обстоятельства вынудили. Мариарозе надо было по делам съездить в Бордо. Перед отъездом она отвела меня в сторону, чтоб никто не слышал, и завела довольно сумбурный разговор о Франко. Она просила все время ее отсутствия быть рядом с ним, потому что он в глубокой депрессии. Я и раньше догадывалась, что с Франко все непросто, но, поглощенная проблемами, не думала об этом. Теперь я наконец поняла, что Мариароза не играет с ним в добрую самаритянку, как со всеми нами, его она любит по-настоящему. Она стала ему и матерью, и сестрой, и любовницей одновременно, и вечная тревога на лице, и неестественная худоба объяснялись тем, что она боялась за него – он мог сломаться в любую минуту.
Ее не было восемь дней. С огромным трудом (голова у меня была забита другим) я присматривала за Франко, каждый вечер допоздна с ним болтала. К моей радости, вместо разговоров о политике он предпочитал рассказывать о себе или о тех днях, когда нам было так хорошо вместе. Мы вспоминали наши весенние прогулки по Пизе, вдоль Арно, он делился со мной тем, что обычно держал при себе: говорил о своем детстве, родителях, бабушках и дедушках. Он и мне давал возможность выговориться: я болтала о новом контракте с издательством, о том, что мне надо срочно садиться за новую книгу, о возможном возвращении в Неаполь, о Нино. Мне особенно нравилось, что он избегал общих рассуждений и высоких слов, предпочитая ясность мысли и иногда пугающую откровенность. В один такой вечер, когда он показался мне еще более подавленным, чем обычно, он сказал: «Если он значит для тебя больше, чем ты сама, придется тебе брать его со всем багажом: женой, детьми, дурной привычкой трахать всех баб подряд и другими мерзостями. Эх, Лену, Ленучча…» Он расстроенно покачал головой, но потом рассмеялся, поднялся с кресла, произнес туманную фразу о том, что любовь, по его мнению, кончается только тогда, когда можно без страха и отвращения вернуться к себе самому, и вышел из комнаты, неуверенно передвигая ноги, будто проверял, точно ли под ним есть пол. Не знаю почему, тем вечером мне вспомнился Паскуале – полная противоположность Франко по социальному положению, культуре, политическим взглядам. Почему-то мне подумалось, что, если бы моему старому другу удалось вернуться живым из той тьмы, что его поглотила, у него была бы именно такая походка.
Весь день Франко просидел взаперти в своей комнате. На вечер у меня была назначена встреча по работе, я постучала к нему в дверь и спросила, сможет ли он накормить ужином Деде и Эльзу. Он пообещал все сделать. Вернулась я поздно. На кухне Франко оставил ужасный беспорядок, хотя всегда за собой убирал. Я все прибрала, помыла посуду. Спала я недолго, встала в шесть. По пути в ванную, проходя мимо его комнаты, обратила внимание на пришпиленный к двери кнопкой тетрадный лист: «Лену, не пускай в комнату девочек». Сначала я подумала, что Деде с Эльзой надоели ему за эти дни или вчера вечером чем-то его рассердили, и он решил их таким образом наказать, но потом поняла, что этого не может быть: Франко обожал моих дочек и ни за что так с ними не поступил бы. Около восьми я несмело постучала в дверь. Никто не отозвался. Я постучала сильнее, осторожно приоткрыла дверь: в комнате было темно. Я позвала Франко – он не отозвался, тогда я включила свет.
Подушка и простыни были в крови, огромное черное пятно расползлось до самых его ног. Как омерзительна смерть! Здесь скажу только, что, когда я увидела его безжизненное тело, меня охватили одновременно отвращение и жалость. Я знала это тело во всех интимных подробностях, я видела этого человека счастливым, энергичным, знала, сколько книг он прочитал, сколько всего повидал в жизни. В голове не укладывалось: Франко, всегда такой живой, исполненный благородных целей и надежд, Франко – образец хороших манер, – и вдруг это ужасное зрелище. Как мог он так жестоко поступить со своей памятью, языком, умом?! Как он должен был ненавидеть себя, свое тело, свои настроения, мысли, слова, весь отвратительный вывих этого мира, заразивший его своей мерзостью!