История о пропавшем ребенке - Страница 38


К оглавлению

38

Вдруг Донато окликнул меня: «Лену». Альфонсо тоже махнул мне, приглашая подойти. Я пересилила себя и приблизилась к ним. Донато начал расхваливать меня в чудовищно высокопарных выражениях: «Великая женщина! Умница, отличница, писательница, которой нет равных в целом мире. Я горжусь, что познакомился с ней, когда она была еще девочкой, на Искье, что она отдыхала вместе с нами, что открыла для себя мир литературы, соприкоснувшись с моими скромными стихами. Ты ведь перед сном читала мою книгу, помнишь, Лену?»

Он смотрел на меня с робкой мольбой и просил подтвердить свою исключительную роль в моей литературной судьбе. «Да, – сказала я, – все так. Я девчонкой поверить не могла, что лично знакома с человеком, опубликовавшим настоящую книгу стихов и печатавшим статьи в газетах». Я поблагодарила его за рецензию на мою первую книгу, которую он написал лет двенадцать назад, – дескать, она принесла мне несомненную пользу. Донато от радости раскраснелся, начал вспоминать былые заслуги и жаловаться, что всякие молодые посредственности из зависти не оценили по заслугам его творчество. Нино не выдержал, грубо осадил отца и увел меня к матери.

На обратном пути он набросился на меня: «Отец становится невыносимым, ты же знаешь, что это за тип, зачем ты ему потакаешь?» Я кивнула, а сама покосилась на него краешком глаза. Неужели и Нино скоро облысеет, растолстеет и будет от зависти поносить тех, кто добился больших, чем он, успехов? «Зато сейчас он прекрасен! Нечего об этом думать», – успокаивала я себя, пока Нино рассуждал об отце: никак не уймется, а с возрастом делается только хуже.

41

Вскоре родила сестра: роды были долгие, мучительные. Мальчика назвали Сильвио, в честь отца Марчелло. Нашей матери все еще нездоровилось, поэтому помогать Элизе отправилась я. Она была бледная от изнеможения и ужаса перед младенцем. Когда ей показали сына, отмытого от крови, ей показалось, что его маленькое тельце бьется в агонии, и ничего, кроме отвращения, она не испытала. Между тем Сильвио был живее некуда: размахивал во все стороны ручками, сжатыми в кулачки. Она не знала, как брать его на руки, как купать, как обрабатывать пупочную ранку, как стричь ему ноготки. Но особенно противно ей было оттого, что он мальчик. Я пыталась учить ее, но выходило плохо. Марчелло, который обычно вел себя довольно грубо, при мне вдруг оробел, хотя за этой робостью проглядывала неприязнь, как будто мое присутствие в их доме усложняло ему жизнь. Элиза вместо благодарности принимала в штыки все, что я ей говорила, и моя помощь ее только раздражала. Каждый день я говорила себе: хватит с меня, завтра не пойду, у меня своих дел по горло. Но все равно продолжала ходить к ним, пока обстоятельства не решили все за меня. Печальные обстоятельства. Как-то утром – помню, это было спустя несколько дней после взрыва на вокзале в Болонье, стояла ужасная жара, квартал был покрыт раскаленной пылью – я как раз была у сестры, когда позвонил Пеппе: мать упала в обморок прямо в ванной. Я побежала к ней: она лежала в холодном поту, и ее трясло от нестерпимой боли в животе. Я наконец убедила ее пойти к врачу. После обследования у нее диагностировали страшную болезнь – так в квартале называли рак; этой расплывчатой формулировкой пользовались и врачи, да и я ее мигом освоила. Врачи подтвердили: болезнь не просто страшная, но и неизлечимая.

Отца эта новость подкосила мгновенно: он не смог справиться с собой и впал в депрессию. Братья какое-то время с растерянным видом побродили вокруг матери, проявляя о ней заботу, а потом опять стали днями и ночами пропадать на работе, впрочем оставляя деньги, необходимые на лекарства и врачей. Сестра сидела дома, напуганная, растрепанная, в ночной рубашке, всегда наготове заткнуть соском рот Сильвио, как только он начнет плакать. Так, на четвертом месяце беременности, я осталась с болезнью матери один на один.

Я не жаловалась. Мать мучила меня, но мне все равно хотелось показать ей, как я ее люблю. Я подключила Нино и Пьетро к поиску лучших врачей, ходила к ним с матерью, сидела с ней в больнице, когда ей делали операцию, после выписки привезла домой и ухаживала за ней.

Жара стояла невыносимая, я постоянно нервничала. Живот становился все заметнее, в нем росло и билось новое сердце, а я с болью наблюдала, как угасает моя мать. Особенно меня трогало, когда она хваталась за мою руку, как я за ее в детстве. Чем больше она боялась, чем больше слабела, тем яростнее я старалась продлить ей жизнь.

Поначалу она пилила меня, как обычно. Что бы я ни предлагала, на все получала грубый отказ, постоянно выслушивала, что я ей не нужна и она прекрасно обойдется без меня. Пора к врачу? Она сама сходит. В больницу? Тоже сама. Помочь ей? Зачем? Она сама о себе позаботится. «Не нужна ты мне, – ворчала она, – иди отсюда, только под ногами путаешься». В то же время стоило мне опоздать к ней хоть на минуту, она сердилась («Конечно, у тебя всегда найдутся дела поважнее матери»), ругалась, когда я не успевала подать ей немедленно то, что она просила, ковыляла своей хромой походкой, лишь бы показать, что она расторопнее меня («Опять спящая красавица ворон считает, помрешь тебя дожидаться»), костерила меня на чем свет стоит за мою вежливость с врачами и медсестрами («Пока этим поганям в рожу не плюнешь, им до тебя дела нет, вот пугнешь как следует – тогда забегают»). Но со временем что-то в ней стало меняться. Она часто вздрагивала в испуге, ходила так, будто боялась, что пол разверзнется прямо у нее под ногами. Как-то раз я застала ее перед зеркалом, она с любопытством рассматривала себя. «А помнишь, какая я была молодая?» – смущенно спросила она. Потом, перейдя на свой обычный злобный тон, вынудила меня поклясться, что больше я никогда не сдам ее в больницу, не позволю ей умереть в палате, в одиночестве. Глаза ее при этом были полны слез. Ее чувствительность особенно пугала меня: раньше за ней ничего подобного не замечалось. Она могла растрогаться оттого, что я произнесла имя Деде, или от мыслей об отце – ему ведь теперь некому даже носки постирать, – или от упоминания об Элизе и малыше, или посмотрев на мой наметившийся живот, а то и просто потому, что ей вспомнились поля, прежде окружавшие квартал. Вместе с болезнью пришла слабость, которой она никогда в жизни не знала и которая привела к нервному истощению: она становилась все капризнее, все чувствительнее, на глазах все чаще блестели слезы. Как-то вечером она разрыдалась, вспомнив учительницу Оливьеро, которую всегда терпеть не могла: «Помнишь, как она настаивала, чтобы мы дали тебе сдать экзамены в среднюю школу?» Слезы катились у нее из глаз, она никак не могла взять себя в руки. «Мам, успокойся, не из-за чего тут плакать», – успокаивала я ее. Мне было непривычно видеть ее отчаяние, которое производило на меня очень сильное впечатление. Она качала головой, не веря тому, что с ней происходит, плакала и смеялась – смеялась, чтобы дать мне понять, что сама не знает, почему плачет.

38