Поначалу она еще изображала скорбящую вдову, но очень скоро начала интересоваться, нет ли у меня одежды, которую я больше не ношу. Она была намного толще меня, и мои вещи были ей малы, но ее это не смутило. «Я перешью», – сказала она, и я в самом деле отдала ей несколько своих платьев. Она и правда мастерски перешила их под свой размер и как-то раз пришла к нам разодетая как на вечеринку. Она расхаживала взад-вперед по коридору, чтобы мы с дочками оценили, как на ней сидят обновки. От благодарности она становилась еще болтливее, чем обычно, и, вместо того чтобы заняться делом, принималась вспоминать нашу молодость и каникулы на Искье. Говоря о Бруно Соккаво, она приходила в волнение и, понизив голос, шептала: «Какая ужасная смерть!» Иногда она добавляла: «Я овдовела дважды» – судя по всему, ей доставляло удовольствие произносить эту фразу. Однажды утром, разоткровенничавшись, она посетовала, что Рино был ей настоящим мужем всего пару лет, а в дальнейшем вел себя как неопытный юнец. «Представляешь, даже в постели: одна минута – и готово, а то и меньше минуты! Да, он так и не повзрослел. Как был вруном и хвастуном, так таким и остался. Зато гонору – в точности, как у Лины. Эти Черулло, они все такие, языком трепать горазды, а до других людей им и дела нет». Она страшно злилась на Лилу за то, что та якобы присвоила себе все идеи брата и наживалась на нем. «Неправда, – возразила я. – Лина очень любила Рино, а вот он всю жизнь ее использовал». Пинучча бросила на меня сердитый взгляд и вдруг принялась расхваливать мужа: «Обувь „Черулло“ придумал Рино, а никакая не Лина! Она и Стефано обманула, женила на себе и обчистила. Папа оставил нам миллионы, а где они теперь? А потом она связалась с Микеле Соларой и окончательно нас разорила. Так что ты ее не защищай, – добавила она, – ты не хуже меня знаешь, что она за штучка!» Разумеется, все это было сплошное вранье, и в Пинучче говорили старые обиды. Но Лила после смерти брата вела себя так, словно хотела, чтобы все поверили: нет дыма без огня и за подобными россказнями что-то и правда стоит. Я давно поняла, что человеческая память избирательна, и каждый из нас помнит то, что хочет помнить; как ни удивительно, я и себя ловила на том же. Но больше всего меня поразило другое: Лила, вспоминая прошлое, толковала факты не в своих интересах, а против них. Она приписывала успех их обувного предприятия исключительно Рино, без конца твердила, что брат обладал невероятной фантазией и еще подростком освоил сапожное ремесло, что, не вмешайся в его дела Солара, он превзошел бы самого Феррагамо. Слушая ее, можно было подумать, что жизнь Рино оборвалась ровно в тот момент, когда мастерская их отца превратилась в небольшую обувную фабрику; все, что последовало дальше, все глупости и подлости Рино как будто не имели для нее никакого значения. Ее память сохранила только образ старшего брата, защищавшего ее от отцовских побоев и снисходительно терпевшего ее ребяческие выходки, на которые она со своим выдающимся умом была горазда.
Видимо, это оказалось действенное средство, по крайней мере, Лила чуть воспрянула духом и даже немного иначе стала относиться к пропаже Тины. Если раньше она проживала каждый свой день так, словно верила, что дочь вот-вот к ней вернется, то теперь стремилась заполнить образовавшуюся в доме и в собственной душе пустоту светлым детским образом, как будто то была особая компьютерная программа. Тина превратилась для нее в нечто вроде голограммы: вот она, здесь, только руку протяни, хотя ты понимаешь, что ее больше нет, и Лила снова и снова «включала» эту голограмму. Она показывала мне самые удачные фотографии Тины, заставляла слушать магнитофонные записи ее голоса, которые делал Энцо, когда девочке был год, два или три, вспоминала ее бесконечные «почему» и забавные словечки и всегда говорила о ней только в настоящем времени: Тина спрашивает то-то, Тина умеет то-то.
Разумеется, это ее не успокоило, пожалуй, она стала еще раздражительнее. Кричала на сына, на клиентов, на меня, на Пинуччу, на Деде и Эльзу, иногда на Имму. Но чаще всего – на Энцо, если тот посреди рабочего дня вдруг принимался плакать. Порой она, как раньше, садилась рядом с Иммой и рассказывала ей о Рино и Тине, как будто те вместе куда-то уехали. На вопрос: «А когда они вернутся?» – она беззлобно отвечала: «Когда захотят, тогда и вернутся».
Но такие беседы они вели все реже. У меня сложилось впечатление, что после скандала с моими дочерями Лила перестала нуждаться в Имме. Она почти никогда не брала ее к себе и, хотя была с ней ласковее, чем со старшими, обращалась с ней так же, как с ее сестрами. Как-то вечером, когда мы зашли в свой убогий подъезд, Эльза увидела таракана и завизжала. Деде вздрогнула, а Имма запросилась ко мне на руки. Лила, не глядя на меня, сказала моим дочкам: «Ваша мать настоящая дама, что вы вообще забыли в этой помойке? Уговорите ее увезти вас отсюда».
На первый взгляд, Лила довольно быстро оправилась после смерти Рино. Она перестала постоянно прищуриваться; лицо, туго, как надутый ветром парус, обтянутое бледной кожей, расслабилось. Но все это была только видимость. На лбу, в уголках глаз и даже на щеках у нее появились первые морщинки, похожие на складки помятой одежды. Она как-то разом постарела: спина ссутулилась и выпер вперед живот.
Кармен выразила тревогу за нее по-своему, сказав мне как-то: «Тина облепила ее со всех сторон. Надо содрать с Лины эту оболочку». Она была права. Нам следовало что-то сделать, чтобы положить конец истории с пропавшим ребенком. Лила этому сопротивлялась: все, что касалось дочери, для нее словно замерло навсегда. Впрочем, я подозревала, что она сама что-то такое предпринимает, но скрытно, о чем свидетельствовали ее тайные совещания с Антонио и Энцо. Но вскоре Антонио внезапно, ни с кем не попрощавшись, уехал, забрав с собой все белокурое семейство и сумасшедшую Мелину, успевшую превратиться в старуху, и Лила осталась без его секретных отчетов. Она или отыгрывалась на Энцо и Дженнаро, натравливая их друг на друга, или пребывала в прострации, погруженная в свои мысли, будто чего-то ждала.